Очерк о российском дебюте «Зимний путь»

Сергея Тарамаева и Любы Львовой «Зимний путь»Автор статьи: Zina Stanislavchik

Отгремели разного рода публичные возгласы по поводу дебюта Сергея Тарамаева и Любы Львовой «Зимний путь». Поутихли проклятия в адрес закочевряжившихся прокатчиков и благоговейные молитвы на светлый образ Ткачука. Теперь можно только понять, что же выходит в сухом остатке.

Довольно сложно вывести некий усредненный рецепт такого кино, но хочется думать, что всё, что делается с искренней наивностью, честно и пока только на ощупь, на выходе получается именно таким. Медитативная, местами изрядно «поддатая» камера Кричмана, заставляющая с самого начала исступленно следить за спиной главного героя, ведет нас зябкими московскими дворами, тоннелями, облупленными консерваторскими кулуарами, строгими и как-то по-советски бездушными. Все, кто имел дело с консервативно-музыкальными учебными заведениями, поймут. Кричман вынуждает следить за деталями, за тем, что происходит на заднем плане в полном расфокусе. Без такого, почти маниакального, внимания многое просто ускользает, остается недосказанным и недопонятым.

Ткачук, разве что не канонизированный критиками за роль Лёхи, до сих пор, не покидая образа, рассекает в красных трениках по фестивалям и атмосферно читает «Поклонение ящерице». Весь этот антураж до боли мил и немножко нелеп, но теперь ему такое дозволено, потому как Ткачук, действительно, одно из достояний «Зимнего пути». Просматривая одну из рецензий, я с удивлением прочла, что Лёха — эдакая диковинка и невидаль, персонаж, мол, не живой. Скажу только, что человек, написавший это, видимо, не выбирался никогда из своей уютной двушки на пятнадцатом этаже элитной новостройки в престижном спальном районе, входят и выходят туда только по пропускам. Не нюхал пороху, как говорится, жизни не видал. Лёха ругается, как сапожник, неспособный иначе выразить свои чувства, обижается, как ребенок, от чего крадет собачек, и преследует несчастного прохожего, не давшего ему прикурить — именно поэтому он становится настоящим, правильным, обиженным жизнью, а от того наученным ею же, вынужденным и привыкшим вести себя только так и никак иначе. Он приходит из неведомого нам мира со своим «знанием» о том, как нужно правильно устраивать махач, и уходит в итоге в такую же неизвестность, предварительно рассказав Эрику в красочно нецензурном монологе, как он на самом деле к нему относится. Только нечуткий человек в его истошном душераздирающем «ты ебанат» не способен разглядеть «я люблю тебя». Так говорит человек, чьи чувства невозможны и от того невыносимы. Только так может говорить тот, кто не в силах с ними совладать.

Весь этот Шуберт, сам по себе глубоко несчастный персонаж, с его траурными, почти заупокойными нисходящими тонами, все наставления и увещевания и их полнейшее отторжение, водка-сигареты, как протест, и тотальное отсутствие интереса к реальности, — это всё о любви, про любовь, для любви. Франдетти отчужденно взирает на отполированный рояль, на педагога с высохшим от праведного занудства лицом, на влюбленного доктора Пашу. И за всеми этими взглядами, флегматично-скупой мимикой и бессмысленными шатаниями, мы видим Эрика, хрупкого, потерянного и катастрофически одинокого.

Тут можно сколько угодно плеваться от уровня пафоса, с которым это будет сказано, но нужно всё же отметить, что кино это, как выяснилось, не для всех. Просто потому, что каждый из нас имеет своё воспитание, среду обитания, круг общения, и все эти, казалось бы, обывательские штуки, давят на нас, формируя манеру нашего контакта с окружающим миром. Боже упаси, корить кого-то за эмоциональную ограниченность или отсутствие пресловутой толерантности, но всё таки, если — вспоминая некоторые изречения — это фильм про геев, тогда получается, что где-то в дебрях каждого из нас сидит по гомосексуалисту. Тарамаев и Львова рассказали всем, кто захотел услышать, об одиночестве, об отверженности, о любви — казалось бы, таких высокопарных вещах — с тонким человеческим пониманием и глубокой симпатией к своим героям.